Аналитика

Имморализм посттоталитарного общества в России

Мы публикуем стенограмму и видеозапись лекции директора «Левада-Центра», главного редактора журнала «Вестник общественного мнения» Льва Гудкова на тему «Имморализм посттоталитарного общества в России. Характер и природа русского национализма», прочитанной 12 февраля 2015 в рамках Открытого гражданского лектория Сахаровского центра.

Екатерина Хмельницкая:Я рада в очередной раз приветствовать вас в Открытом гражданском университете. Сегодня Лев Дмитриевич Гудков, директор Левада-центра, прочитает вам лекцию «Имморализм посттоталитарного общества в России. Характер и природа русского национализма». Прошу любить и жаловать.

Лев Гудков: То, что я буду вам рассказывать, основано на материалах наших исследований – социологических опросов общественного мнения, которые наш центр ведёт с конца 1988 года.

Нынешний взрыв патриотизма, национализма, консолидации вокруг власти для либеральной, демократически настроенной публики оказался совершенно неожиданным. Первая реакция на это, конечно – «не верю я про эти 85%». Когда спрашиваешь – а сколько? – говорят – 60%, некоторые – 20%. Проблема, как мне кажется, не столько в сопротивлении данным опросов или в нежелании слышать то, что не нравится, сколько в неготовности нашей публики анализировать происходящее, понимать длительные процессы. Общий уровень понимания социальных проблем нашего общества не просто низкий, он – убогий. И это не случайно: само по себе социологическое знание, пришедшее из обществ другого типа, отражающее другие типы человеческих связей и отношений, оказывается более сложным, нежели массовое или интеллигентское сознание, воспроизводящие социальную структуру нашего общества. Поэтому даже якобы «более продвинутая» часть российского образованного и «мыслящего» сообщества не знает собственного состояния и не готова самостоятельно думать, а потому – всячески защищается от неприятных фактов, если они подрывают лестное мнение о самих себе, оказывающееся основой ее групповой идентичности. Крайне редкие исключения в этом плане, такие как Сергей Адамович Ковалев, лишь подчеркивают эту несостоятельность нашей образованщины.

Чтобы выбраться из этого состояния, первое, что, как мне кажется, необходимо вернуться к «сознанию большого времени», выйти из круга текущих вопросов, понимание того, что события важны не только за ближайшие два-три года, а что надо принимать во внимание, брать гораздо большие временные масштабы, чтобы понимать не только расстановку сил, но и те факторы, те силовые поля, которые складываются в гораздо более длительное время. Они устойчивы, хотя подчас не видны, поскольку образуют неконтролируемые, несознаваемые поля массового сознания. Вот этого как раз «большого времени» и не хватает для учёта нынешних процессов и явлений.

В первую очередь эти проблемы понимания возникают при попытках уяснить себе, чем вызвано нынешнее возбуждённое состояние общества, почему вдруг население консолидировалось вокруг власти, по отношению к которой оно до этого держалось очень критически и отчужденно. То есть все то, что связано с украинскими событиями, с авантюрой нынешнего руководства на Украине, присоединением Крыма и прочим. Я постараюсь попозже показать некоторые данные наших исследований.

Прежде всего, мне кажется, надо учитывать ту природу нашего общества, которая не понятна большинству ни аналитиков, ни публике. Действует установка, что в 1991 году произошла революция, переход к демократии и всё, что из этого следует. Раз революция, то далее действует, в лучшем случае, логика обычных транзитологических концепций, то есть одобренные наукой политической экономией или политологией рецепты, что надо сделать для того, чтобы произошли демократические преобразования, возникли соответствующие институты и прочее. Такое мышление по аналогии, как это происходило в других странах социалистического лагеря, со схожими режимами – Польше, Чехии, балтийских республиках и других местах. Но эти нормативные рекомендации (и применение самых общих понятий – авторитаризм, демократия, гражданское общество) и схемы не принимают во внимание особенности нашей страны. В первую очередь, разнородность и разнонаправленность институциональных изменений.

Как показывают данные наших многолетних исследований и их интерпретации, изменения в постсоветской, посткоммунистической России носят крайне неравномерный характер. Быстрее всего меняются те сферы жизни, те отношения, которые не связаны с коллективной идентичностью и с институтами, которые её воспроизводят.

Наиболее консервативной оказывается система власти, неподконтрольная обществу (да общество и не выработало механизмов для контроля, нет даже сознания необходимости этого контроля) и те институты, на которые эта власть опирается – это, прежде всего, судебная система, правоохранительные органы, армия (не смотря на все четырнадцать попыток её реформировать, в общем, не очень удачных). Также не менее важны в этом плане крайняя консервативность системы репродуктивных институтов – системы массового образования, воспитания, информации. Вот все эти институты в наименьшей степени изменились, если сравнивать с советским временем.

А что изменилось? Изменились экономические отношения, изменилась массовая культура, резко изменились характер и система потребления, приблизившись к уровню небедных европейских стран. В какой-то степени начала меняться система коммуникаций, но после 2003 года, после установления авторитарного режима бывших чекистов, вся эта система была постепенно взята под контроль, произведена информационная зачистка, и сфера информации и массовой коммуникации превратилась в систему пропаганды, практически полностью, монопольно контролируемой Кремлём. Надежды самоуверенных либералов на то, что интернет сам собой может быть альтернативой институту пропаганды, механизму пропаганды оказалась иллюзорной. Как впрочем, и реформаторов гайдаровского призыва, этих экономических детерминистов (постмарксистского толка), что рынок сам собой приведет к демократии. Само собой, по щучьему велению, не получается.

Для того чтобы понять, с чем мы имеем дело, давайте нарисуем исходную рамку соотнесения. Что такое тоталитарная система, из которой Россия как будто пытается выйти, или что есть тоталитарный режим?

Как правило, с «тоталитаризмом» связывается исключительно регрессии, ГУЛАГ, коллективизация, жёсткое давление власти на общество, все ужасы массового террора. На самом деле, это только очень небольшая часть, вторичных признаков тоталитарных систем.

Тоталитарные режимы представляют собой соединение нескольких очень важных плоскостей. В своё время, когда эти режимы только начали формироваться, первые попытки их описания были предприняты в Италии, итальянскими политологами самых разных направлений – социал-демократами, католиками, коммунистами и прочими. Затем – немецкими, как их называли в Германии, «ренегатами», то есть выходцами из прежней компартии. Именно они дали наиболее значимые описания новых формирующихся институтов – партии нового типа, системы доктринации населения, новых организационных форм консолидации отдельных групп и слоев населения вокруг нового режима (появление детских, юношеских женских, корпоративных объединений и т.п.). Попытка систематизации новых режимов – не описания отдельных сторон, допустим, системы воспитания, партийности, идеологии – а именно систематизация этих режимов приходится на 50-е годы. В 1953 году, 5 мая – отмечу это интересное совпадение – в Нью-Йорке состоялась вторая конференция по тоталитаризму, по концепциям тоталитаризма, где Карл Иоахим Фридрих, немецкий по происхождению социолог и политолог выдвинул первое описание так называемого тоталитарного синдрома. Потом, через несколько лет, со своим аспирантом, известным теперь Збигневом Бжезинским, они систематизировали это в виде концепции тоталитарного синдрома в книге «Тоталитарная диктатура и автократия» (1956).

Очень важно, что они, в отличие от историков, не ставили перед собой задачи описания какого-то отдельного, конкретного жестокого режима – советского, нацистского или фашистской Италии. Они ставили совершенно другую задачу: дать основания для сравнительного, а потому – типологического, анализа различных репрессивных режимов принципиально новых типов. Их задачей была выработка теоретического языка для анализа таких форм и их сравнения для последующего изучения вновь возникающих систем господства. Таких режимов в середине 1950-х годов возникало всё больше и больше. К 70-80-м годам, по некоторым оценкам, можно было говорить, что порядка 40% из действующих политических систем, можно так или иначе могли включить ряд репрессивных тоталитарных режимов (помимо соцлагеря, сюда следовало или можно было отнести Китай, Кубу, Вьетнам, Иран, Ирак, пномпеневскую Камбоджу, многие африканские режимы, только-только освободившиеся от колонизации и пытающиеся начать модернизацию и т.п.).

Каковы признаки тоталитаризма? Что, собственно, входит в тоталитарную систему? Первое и самое главное – однопартийные системы господства: сращение государственного аппарата и партии и, соответственно, установление партийно-идеологического контроля над всей системой массового управления. Это очень важно, потому что возникает совершенно новое явление, так называемая «номенклатура». Это подготовка кадров, контроль исключительно по принципу идеологической лояльности режиму и расстановка партийных функционеров на все ключевые посты, что обеспечивает контроль над всеми социальными процессами, над всеми социальными перемещениями в обществе, от мобильности до экономики и систем воспитания. Возникает система капиллярного контроля над всеми сторонами жизни общества, начиная с детских садов и кончая управлением искусством, литературой, армией, идеологией и средствами массовой информации, государственным управлением и судопроизводством и всем прочим. Тем самым право и судейская система начинают подчиняться идеологическим установкам партии или фюрера, вождя, тем самым вводится очень важный принцип – фюрер всегда прав. Сегодняшние отзвуки этого вам должны быть хорошо знакомы: «Путин всегда прав». Это не я сказал, это Володин сказал.

Второй очень важный признак – это миссионерская, тотальная,эсхатологическая идеология (поскольку претендует на объяснение всего и всея). Эта идеология основана на строительстве «нового общества», на обещании нового, небывалого общественного состояния, будь то тысячелетний Рейх, будь то коммунистическое будущее. Важно, что этот мотив открывает (обещает, пробуждает надежды и иллюзии) некоторую перспективу, прежде всего – подрастающему поколению, и возможность вертикальной мобильности, «решения всех проблем», предлагаемую в ответ на демонстрацию лояльности режиму. Тоталитарные системы – это всегда идеологии молодых. Чуть попозже я скажу, почему это так важно.

Очень важный признак – это харизматический вождь, национальный лидер, подчас – революционный, стоящий надо всеми институтами и задающий все цели и все смыслы, импульсы для управления всей системой.

Следующий признак (называют всего шесть или семь этих признаков) – это всевластие тайной политической полиции, обеспечивающей тотальный контроль, дрессуру общества, принуждение несогласных, устранение оппозиции и любых критиков, создающих условия для принуждения к единому поведению и к всеобщему единомыслию. Всевластие тайной политической полиции чрезвычайно важно потому, что признание этого обстоятельства вводит принцип перманентного чрезвычайного состояния, то есть отмену для сотрудников ГБ норм действующего права или, по меньшей мере, радикально ограничивает его значимость. Это очень важное положение, которое определяет статус госбезопасности, политической полиции, его положение над правом, экстраординарность её положения по отношению ко всем другим институтам, неподконтрольность никакому другому институту. Она подчиняется исключительно вождю, либо высшему политическому руководству, которое тоже стоит над всеми институтами.

Следующий признак – это полная монополия власти на средства массовой информации и превращение их в систему пропаганды, обеспечивающей единомыслие.

Ещё одна важная вещь – это массовый террор, осуществляющийся политической полицией и репрессивной машиной. Массовые репрессии часто воспринимаются и интерпретируются как чисто иррациональное явление, а на самом деле – они чрезвычайно функциональны для такого социального устройства. Почему это важно? Потому что в обществе, пронизанном таким тотальным единством управления, фактически отсутствуют механизмы вертикальной мобильности, а значит – и смены власти. Это центральная проблема всех репрессивных режимов: отсутствие механизмов смены и упорядочивания власти. Это значит, что рано или поздно возникает ситуация склеротизации всех каналов управления и, что описано всеми социологами, то есть присвоение бюрократического статуса, использование его почти в феодальных целях. Для того чтобы разрешить проблему сращения статуса и его использование в собственных, чисто эгоистических целях, режим должен проводить периодические чистки. Это чрезвычайно важно. Конечно, есть некоторая логика саморазвития террора в интересах того или иного ведомства или отдельных функционеров, которые раскручивают эту машину. Но, в принципе, репрессии – очень важный механизм дисциплинирования номенклатуры, управляющего аппарата.

И, наконец, не всегда, но часто существующий признак – плановая экономика, то есть подчинение экономики политическим целям. Это тоже важная предпосылка, потому что она позволяет мобилизовать для политических целей ресурсы всего социума.

Пик авторитарных режимов приходится на конец 1930-х – 1940-е годы. Большинство работ, связанных с тоталитаризмом, как раз ограничиваются этим периодом. Большинство из них описывает отдельные системы террора, политическое и партийное устройство, экономику, системы воспитания и прочее, и прочее. Но главный вопрос, который возникает при этом, остается без ответа. А он чрезвычайно важен для нас: что происходит с тоталитарными режимами позже? Есть ли выход из этих структур господства?

Большая часть тех классических режимов, которые уже описаны, потерпели поражение и разрушены в результате военных поражений. Нацистская Германия, фашистская Италия и некоторые другие, близкие к ним. Почему я так акцентирую проблему «большого времени»? Для нас самое важное – понять, что происходит, какова логика дальнейшего развития, если режимы сохраняются? Каковы внутренние факторы разложения, преобразования этих режимов?

Но политическая, социологическая, политологическая мысль останавливается перед этим вопросом и не дает никакого ответа. Эта область оказывается совершенно неизученной.

Одной из важных задач нашего большого проекта, инициированного ещё Юрием Александровичем Левадой, – исследование «Простой советский человек», попытка проследить и понять процесс разложения этих режимов. Что происходит с такого рода системами с течением времени? Какова логика их распада или возможности реставрации, или рецидива?

С моей точки зрения, с начала 2000-х годов мы имеем дело с попыткой если не реставрации тоталитарного режима, то его модификации. Если сравнивать нынешний режим с классической схемой тоталитарного синдрома, то мы не видим некоторые его признаки, они выбыли. Это исчезновение идеологии и образа будущего, что очень важно. Второе – это прекращение террора, потому что террор заканчивается под влиянием интересов самой номенклатуры после смерти Сталина и некоторых пертурбаций в высшем руководстве. Принимается целый ряд законов, которые ограничивают репрессии в масштабе, запрещая возбуждение уголовных дел против членов высшего руководства, потом – против коммунистов и так далее. То есть, прежде всего, ограничиваются возможности тайной политической полиции заводить дела против членов самой системы. Для нас здесь самая главная задача – прослеживать последствия этих действий, которые не преднамеренны, которые рассчитаны на ближайшие цели самозащиты номенклатуры, оставшейся после Сталина. Но последствия этого оказываются чрезвычайно интересными.

Возьмём такой признак, как прекращение террора. Что из этого следует? По одному из исследований наших коллег, проведённом в 1993-1995 году (это исследование «Циркуляции элит», основанное на изучении биографий высшего руководства, во времена Сталина, Брежнева и Ельцина). Оказалось, что прекращение террора привело к склеротизации каналов вертикальной мобильности. По анализу биографий видно, что если в конце сталинского периода, скажем, в 1951 году, для того, чтобы занять первую номенклатурную должность кандидату в номенклатуру, например, претенденту на должность освобождённого секретаря большой организации или завода, необходимо было работать в статусе «ожидающего» три года, то в конце брежневской эпохи этот срок растянулся до 21 года. Иначе говоря, произошла полная закупорка и стагнация вертикальной мобильности. Что вызвало сильнейшее напряжение внутри самой бюрократии. Вы помните, что такое застой. Если не все помнят, то я вам скажу, что такое время застоя. Это интенсивное производство людей с высшим образованием, направленное, прежде всего, на обеспечение нужд военно-промышленного комплекса, это мощная инвестиция в систему образования во времена Хрущёва – (то был единственный период, с 1960 до 1965, когда инвестиции в образование составляли 6% ВВП; сегодня это в три, даже в четыре раза меньше). Именно тогда принимаются постановления ЦК о финансировании науки и решении об обязательном среднем образовании. Напомню, что в 30-е годы уровень образования населения в среднем составлял три года. К середине 50-х годов это уже была семилетка, а к концу советского периода это уже приближалось к одиннадцати годам. То есть образовательный капитал создавал ресурсы для подъёма, для мобильности, но одновременно с ростом слоя образованных людей возникали и напряжения в самой системе образования и управления, включая и производство, формировался относительный избыток образованного слоя. Опять-таки, чтобы была понятна природа общества – число людей с высшим образованием в начале 50-х годов составляло 0,2%. В 80-х годах эта доля составляла 8 или 9%. А сегодня это 23%. Общество радикально менялось и, соответственно, изменялись и запросы, и культурный капитал. Но поскольку социальная система не дифференцировалась в соответствии с функциональными запросами структурных образований, подсистем, не получавших статус автономных институтов (науки, образования, экономики), то накапливалось относительное перепроизводство этого образованного слоя. Оно никуда не девалось, поскольку каналов для развития не было. Я говорю только об очень ограниченном кусочке проблематики тоталитаризма.

Возникло то самое состояние застоя, безвыходности, бесперспективности, что сказывалось и на отношении внутри самой бюрократии. Слой геронтократии, который рос по понятным демографическим причинам, закрывал возможности карьеры для следующего поколения бюрократов, карьеристов и честолюбцев (а вне бюрократии в тоталитарных режимах, как мы знаем, ничего не было).

Первой задачей Горбачёва было именно необходимость устранить этот слой омертвелых геронтократов, разраставшийся с прекращением террора. Вы помните, с чего началась перестройка – он сложными интригами и маневрами убрал триста членов ЦК и кандидатов в члены ЦК, секретарей обкомов, которые блокировали возможность изменений. Иначе говоря, первое следствие прекращения террора – это сильнейшее напряжение внутри самой тоталитарной системы управления, внутри номенклатуры, и появления мотивов для её трансформации, чисто бюрократической.

Это один из моментов. Можно было бы рассмотреть и другие, но времени тогда не хватит, поэтому я их опущу. Другое следствие, которое не так заметно, это изменения идеологии. Проспективная идеология, построение небывалого общества, обещание всеобщего благоденствия, благополучия и достатка, стухла уже к середине 1970-х годов. Уже почти никто не верил в то, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, как обещал Хрущёв. Хронический дефицит, связанный с плановым распределением в экономике, создавал сильнейшее напряжение в сфере мотивации и, соответственно, производительности труда. Чем выше был образовательный и культурный уровень, тем выше были потребности и запросы населения. А экономика, ориентированная лишь на военно-промышленную модернизацию, не обеспечивала эти потребности и создавала сильнейшую неудовлетворённость, хронический дефицит и снижение готовности к труду, мотивации. Возникло то самое явление, которое выражалось формулой: «они делают вид, что нам платят, а мы делаем вид, что работаем». То есть полное исчезновение производительной мотивации. Халтура как социальное явление приобрело тотальный характер, то же самое и следует сказать о коррупции. Но сама по себе идея нового, небывалого, исключительного общества никуда не делась. Она трансформировалась в сознание нашего «особого пути», представление, что мы выше всех, мы – особые, новые, резко отличаемся от всех. И через какое-то время это закрепилось уже без всякой связи с идеей нового общества, осталось лишь сознание, что мы – особые, отличные от всего мира. Это дало некое чувство, которое можно назвать имперской спесью, чувством этнического превосходства, чувством особости и внутренний изоляционизм по отношению ко всяким другим странам. Наконец, сама по себе коммунистическая идеология умерла естественным образом именно потому, что не могла реализоваться. Взамен неё где-то к концу 60-х – началу 70-х годов медленно, но отчётливо проступила идея русского национализма. Русский национализм связан с этой идеей особости нашего характера. Я потом подробнее остановлюсь на этой чрезвычайно важной вещи, а пока бегло очерчу иные последствия.

Из планово-распределительной экономики выросла не только коррупция, но и дефицитарное сознание. С одной стороны, закрепилась идея справедливости иерархического распределения, что каждому положено то, что соответствует занимаемой им должностью, местом в иерархии. С другой стороны, возникла сильнейшая социальная зависть и чувство несправедливости существующего порядка. Тотальное сознание, которое мы уловили уже на первых замерах, что система прогнила, мафиозная система привилегий изжила себя. (На этом, кстати говоря, взошёл Ельцин, который стал бороться с привилегиями начальства. Его чисто популистская демагогия, езда в троллейбусе, демонстративный отказ от служебной машины принималось населением с восторгом). Но это было явно недостаточным, потому что идея равенства распределения теснейшим образом была связана с закрытым обществом и с сознанием того, что государство обязано обеспечить и рабочее место, и определённый уровень жизни, и благосостояние, и прочее, и прочее. И эта идея сохранилась сегодня в виде патерналистского сознания, патерналистского отношения к государству. Она жива сегодня, но выражается она в очень стёртом виде, условно говоря, в виде приверженности к программам социал-демократических партий (как на Западе), но которая вообще-то не имеет ничего общего с европейской социал-демократией. Она скорее связана именно с идеей справедливости и долга государства обеспечения всех всем. Вот тогда это будет справедливое, заботливое государство. Если посмотреть на наши опросы, то мы увидим, что от двух третей до трёх четвертей опрошенных говорят, что они не в состоянии прожить без помощи государства, без его заботы. Однако, когда мы спрашиваем: «Рассчитываете ли вы на эту помощь?», – только небольшое число говорит, что да, рассчитывают. В основном же люди полагаются на самих себя.

И, наконец, ещё очень важная вещь. Это адаптация к репрессивному государству. Исчезновение террора не означает исчезновение системы принуждения и социального контроля. Человек через коррупцию, через халтуру, через двоемыслие научился уживаться с этой властью, обманывая его, обманывая себя, обманывая других, принимая то, что называется комфортной позой при насилии.

Насилие – чрезвычайно важная характеристика подобных систем. Можно сказать, что насилие – это доминантный код всех социальных отношений. Почему? Потому что государство монополизировало право на представление коллективных ценностей. Представление о национальном целом, коллективном целом, они все связаны с властью. А коллективное целое – это очень традиционные, очень важные для населения представления. Они всегда окрашены позитивно. Это наше «героическое прошлое», это – «большая страна». За счёт чего эта страна возникла? За счёт колонизации и завоеваний, прежде всего, подчинения других. Это империя. Это наше героическое прошлое, это войны, которые вела Россия с целью расширения своей территории, захвата чужих земель и установления системы внутренней колонизации, которое продолжалось до конца XIX века. Этот одна сторона. С другой стороны – по опросам – главная, опорная коллективная ценность и символ, то, на чём сходятся все респонденты, вне зависимости от своих политических или идеологических установок, это – победа в Великой отечественной войне. Торжество этой победы и принесённые жертвы сакрализуют победу. В этой системе идеологии, преподавания истории, воспитания они обратным светом озаряют и оправдывают всю советскую государственную машину: необходимость и коллективизации, и форсированной военно-промышленной модернизации, и принудительного труда, и принудительной урбанизации, и оправданность ведения превентивных войн, захвата части Финляндии, Манжурии, раздел Польши и прочее. Как вы помните, Вторая мировая война началась не 22 июня 1941 года, а 1 сентября 1939 года, с раздела Польши и совместного парада войск гитлеровской Германии и Советского Союза в Брест-Литовске. Героизм, требование самопожертвования, требование подчинения частных интересов коллективному целому, аскетизм, самоотверженность, характерные для военно-мобилизационного общества, – всё это предполагает безусловный приоритет коллективного начала, всего целого над индивидуальным. Повседневные интересы частного человека, индивидуальные или семейные – они всегда приносятся в жертву обеспечению коллективного целого. А право определять, что является коллективным целом и что есть его интересы полностью апроприировано властью или сохраняется властями. Поэтому насилие героизируется и очень позитивно оценивается, не случайно огромная часть нашей культуры связана именно с войной. Я не говорю о революции, вся тематика революционного насилия, её пафос забыты, я говорю о последней войне – «жила бы страна – и нету других забот», «а нам нужна одна победа, одна на всех и за ценой не постоим».

Этот позитивно окрашенный мотив насилия чрезвычайно важен. По сути, он означает полную дисквалификацию ценностей индивидуального, частного существования. Насилие, с точки зрения социологии, это и несть отказ индивидууму в признании его самодостаточности и самостоятельности. Западная культура вся строится на необходимости компромисса, взаимного учёта ценностей, потому что европейская культура возникла в конкуренции самых разных сил: городов – с императором, религиозных конфессий и церквей – между собой, отдельных земель – друг с другом, – то возникли механизмы компромисса, регуляции, права, прежде всего – рецепция римского права, потом – городского права как механизмов согласования. А здесь мы имеем дело с культивированием ценностей только одномерного коллективного сознания, то есть ценностей, по сути, насилия, и систематического отказа от значимости частного существования. Приспосабливаться к этому человек может только одним способом: лукавя, вступая в двусмысленные или коррупционные отношения с властью, обманывая, приспособляясь, имитируя лояльность и согласие подчинения. То есть тем самым задаётся двойной статус существования, двоемыслие – вещь, когда-то описанная Оруэллом, а ещё раньше, лет за семьдесят до него, как ни странно – Салтыковым-Щедриным. Только он называл это «двоеголосием» или «двоедушием», но описывал примерно ту же самую структуру сознания – вот эту самую двойственность учёта сил, лукавость, цинизм, возникающие при этическом релятивизме. Для того чтобы сохраниться в такой репрессивной системе, человек должен постоянно отказываться от идеи общего блага, не доверять другому или никому. Все международные исследования и сравнения показывают крайне низкий уровень доверия среди россиян, и личностного, и социального. Россия по этим параметрам находится где-то рядом с Чили, Филиппинами, Доминиканской республикой, Хорватией – всё это зоны межэтнических или межконфессиональных конфликтов, где очень сильна межличностная агрессия. А противоположным полюсом будут, естественно, скандинавские страны, протестантские страны Европы.

Возникло также чрезвычайно интересное явление коллективного заложничества, то есть сознания, что ты не можешь сам по себе выступать в защиту собственных интересов, поскольку любое твоё выступление против власти подставляет других людей. В тоталитарные, сталинские времена было понятно, что любое проявление нелояльности грозит не только действующему подобным образом человеку, но и его семье, коллегам, тянет за собой по цепочке всех близких и знакомых. Поэтому даже если человек думал по-другому, он был вынужден соответствовать этим нормам коллективного заложничества, имитировать и послушание, и лояльность. Это, конечно, стерилизовало все механизмы этики, принципы общей морали и общего блага, заставляя людей тем самым демонстрировать показную солидарность и обманывать всех и вся. Так возникла сильнейшая интенция выживания, или то, что мы называем «стратегией пассивной адаптации» через снижение запросов, через отказ от высших ценностей. Выжить можно, только если вы ограничиваете свои запросы, свои нормы и образ жизни простым выживанием. Тогда, действительно, не выскакивая из уравнивающей всех колеи, вы можете сохраниться.

Эти социальные навыки, социальные механизмы организации жизни чрезвычайно устойчивы и важны, и они сохранились до сих пор. Собственно, на этом и держится нынешняя культура – на таком низком уровне готовности к политическому участию, к отстаиванию своих прав, к проявлению солидарности. Ещё раз повторю: постоянное чувство общего произвола, зависимости, унижения, неполноценности, – все это чрезвычайно важно именно потому, что оно задает чувство неполноценности индивидуального существования, компенсирующееся возвышающим сознание м принадлежности к большому целому. Но развал СССР ликвидировал это чувство причастности к великой державе, к супердержаве, когда «нас все уважали, потому что боялись». Подчеркну этот мотив подавленной фрустрации, связанный с распадом СССР, с исчезновением этого компенсирующего уровня коллективных значений: как в песне – «зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей». Мне нравится здесь это «зато», которое указывает на подавленность и хроническое чувство неполноценности. Также у Галича есть замечательные подобные примеры, помните его цикл про Клима Петровича? Когда тот добивается правды, чтобы его коллективу присвоили звание «Цеха коммунистического труда»,

«А так, – говорят, – ну, ты прав, – говорят, –

И продукция ваша лучшая!

Но все ж, – говоря, – не драп, – говорят, –

А проволока колючая!..»

Вы помните эту песню? Так вот, это сознание хронической ущербности чрезвычайно болезненно, оно оказалось не менее болезненным, чем падение жизненного уровня в середине 90-х годов. Вот эти ожидания чуда, быстрого процветания, как в «нормальных странах», которые были в начале перестройки, очень быстро растаяли под влиянием экономического кризиса, роста безработицы, задержек оплаты труда. Напомню, что по нашим данным в 1996-1997 году в отдельные месяцы до 60% страдали от задержек зарплаты, которые в среднем продолжались до семи месяцев. Даже не очень понятно, как люди выживали. Этот тяжелейший кризис выживания стёр всякие иллюзии относительно демократии, либеральных свобод, прав человека и прочего. Он создал мощный фон для прихода авторитарного лидера, который, «наконец, навёл бы порядок в стран» и «вывел страну из экономического кризиса». Первые три позиции из списка массовых требований к будущему президенту в 1998-1999 годах или ожиданий того, что должен в первую очередь сделать будущий национальный лидер, сводились именно к «выводу страны из кризиса» (об этом заявляли 72-74% населения), второе требование – это «восстановление статуса великой державы», об этом тогда говорили 62-63%. Меня удивило это, когда я недавно пересматривал наши старые данные. Не коррупция, не преступность, не административный произвол, не сокращение расходов на медицину, а именно восстановление статуса великой державы.

За этим стоял и стоит сильнейший комплекс национальной неполноценности, который оказался чрезвычайно сильным и значимым для основной массы людей. Большинство до 2012 или даже до 20013 года считало, что Россия утратила этот статус великой державы, что мы плетёмся в самом хвосте других, более развитых стран, превращаемся во второсортную державу. Все усилия Путина, все усилия официальной пропаганды сводились именно к восстановлению этого статуса, игре на этом комплексе ущербности. Отсюда очень умела, очень точная по своему социальному адресу, усиленная пропаганда Победы в войне, которая до этого (в 1990-х годах) не очень-то педалировалась.

Она началась примерно с 2004 года, с подготовки юбилея Победы в следующем, 2005 году. Отсюда – реабилитация Сталина, и очень важный тезис Путина– «нам нечего стыдиться своего прошлого», «у нас великая страна», «великое прошлое», «у каждой страны есть свои скелеты в шкафу». Всё это отвечало чрезвычайно болезненным комплексам ущемлённости массового сознания.

Оглядываясь назад, я думаю, что Путин – это в некотором смысле воплощение «среднего человека», «серости», со всеми его комплексами, со всем его садизмом и насилием, ограниченностью, и отсюда – повышенной склонностью к демонстрации силы. И что чрезвычайно важно – с готовностью унижать других и демонстрировать собственное торжество. Люди угадывают в его комплексах, жестах, скрытых проблемах себя. Не случайно наибольшей популярностью он пользуется как раз у молодёжи, ищущей в нём образец для самоидентификации. А наиболее критично к нему относятся люди пожилые, что интересно.

Поэтому нынешний взлёт патриотизма совершенно не случаен и, более того – он вполне оправдан. Сейчас я попробую показать вам наши данные.

Вы видите на этом графике что-то вроде кардиограммы массовых настроений или графика погоды. Данные представлены почти за двадцать лет. Тяжелейший провал в 90-х годах; затем – приход авторитарного лидера и «свеча» – рост надежд на изменение к лучшему в связи с новым начальством; а дальше спады, связанные с «Курском», с трагедией в Беслане. Дальше – восстановление и новый провал, связанный с монетизацией и с попыткой пенсионной реформы. Но если выровнять эти отдельные провалы, то мы получим общий тренд: устойчивый подъём с 2000 до 2008 года, до войны с Грузией. Август 2008 года – это пик поддержки, воинственная националистическая риторика тогда обеспечивала массовый подъём и поддержку населения. Напомню, что именно тогда была задействована риторика «фашистский режим Саакашвили», которая потом была очень успешна применена по отношению к Украине. А дальше, после кризиса 2008 года и возвращения Путина в президентское кресло начался довольно быстрый спад его поддержки и нарастание массового неудовольствия. Попытка залить это перед выборами деньгами, обещаниями и финансовыми вливаниями в социальную сферу, повышение социальных расходов немножко подняла массовые настроения, но всё равно это быстро свалилось – вплоть до января 2014 года. Недовольство росло, и мне казалось, что делегитимация режима уже носит совершенно необратимый характер. Это было время массовых протестов, выступлений городского класса.

Но после первого испуга режим развернул очень мощную деятельность по подавлению оппозиции, по установлению контроля над организациями гражданского общества, по дискредитации их как иностранных агентов, были приняты целый ряд дискредитирующих оппозицию репрессивных законов и так далее. Страх перед повторением в России «оранжевой революции» был очень сильным стимулом для усиления режима.

Но одних репрессий было недостаточно, поэтому резко усилилась традиционалистская риторика – «духовные скрепы», «возвращение» к православным традициям, к корням, и, самое главное, поношение Запада. Стали подвергаться дискредитации те идеи, те ценности, которые лежали в основе протестного движения или, по крайней мере, его значительной части.

В этой ситуации начавшийся Майдан представлял собой очень серьёзную угрозу для режима. И как альтернативная модель развития, и как крах планов восстановления доминантной роли России на постсоветском пространстве, то есть возвращении к роли «великой державы», к геополитическому проекту, который, собственно, питал легитимность Путина.

На первый взгляд, казалось, что развёрнутая пропаганда била только по Украине. Мы же живём сейчас в том информационном поле, где все сомнения в том, что к власти на Украине пришли «бандеровцы, фашисты, нацисты», что «киевские каратели» угрожают «геноцидом» русскому населения, что проводится политика дискриминации, что на Украине произошёл государственный переворот, возник хаос и т.п. Мысль, что «чрезвычайные обстоятельства» требуют защиты русских, что нарушать суверенитет нехорошо, но данные обстоятельства оправдывают это. И, наконец, утверждение, которое чуть позже я проиллюстрирую: что Россия не просто защищает «своих», но она возвращает свои исторические территории, восстанавливает свой статус великой державы, демонстрируя всему миру свою силу, свою способность к возрождению, к защите национальных интересов. Как сказал один из наших респондентов на фокус-группе: «мы показали всем им зубы, мы заставили их нас уважать».

Но одновременно сохраняется представление о политическом устройстве России как о закрытой авторитарной системе.

Как вы видите, представления о распределении влияния в точности повторяют тоталитарную систему. Вся власть у Путина, он – «лидер», «вождь», «фюрер, дутче», «каудильо», опирающийся на политическую полицию, силовые структуры, на олигархов, бюрократию. А те организации, те силы, которые способны представлять «общество» в его многообразии, в его сложности, не пользуются у населения никаким влиянием.

И это не просто рецидив старого сознания, это ещё и возрождение тех патерналистских иллюзий, о которых я говорил – что государство должно нас обеспечивать, государство должно наводить порядок, а президент, как стоящий надо всеми институтами, он должен (и он в состоянии) обеспечить справедливость и гарантировать социальную справедливость.

И одновременно никаких иллюзий у населения в этом смысле нет. Люди понимают, что Путин опирается на силовые структуры, на спецслужбы, на олигархов, на государственных чиновников, бюрократию и представляет, в свою очередь, их интересы. Однако, вопреки этому, ждут от власти помощи и заботы, сознавая, что власть вряд ли даст им это, что она обязательно их наколет, обманет, но другого и быть не может. Поэтому остается только надеется. Сознание иллюзорности надежд становится основанием для сильного массового недовольства. Но это недовольство реализуется не в политической активности, не в собственном участии, а в смещенной агрессии: в ксенофобии. Вы видите, что максимум напряжения, подъем ксенофобии, угроз и страхов приходится именно на октябрь 2013 года, не на 2014 год, когда ксенофобия и внутренняя агрессия были сфокусированы и канализированы на Украину. Аннексия Крыма дала такой мощный эффект торжества и самоудовлетворения, чувства демонстрации силы, что устранило или отодвинуло в сторону все претензии к власти. Присоединение Крыма и политика в отношении Украины, война на Донбассе, противостояние и демонстрация силы в отношении Запада резко повысили уважение россиян к самим себе. Я бы сказал, вдвое увеличили. А претензии к власти и представления о власти как о коррумпированной и эгоистичной не столько изменились, сколько взяты в скобки. То, что приводило к недовольству, к массовым протестам (вы помните эти лозунги: «Путин – вор», «Путина на нары» на демонстрациях протеста), оно никуда не делось, все это просто отодвинулось. Потом эйфория стала проходить, и к концу года, как видите, все индексы настроения, экономического оптимизма пошли вниз. Пузырь начал немножко сдуваться. Чувство неудовлетворённости, тревоги, приближающегося кризиса усилились к концу 2014 года, когда рубль рухнул, когда началась инфляция и сказались санкции, и ожидания будущего пошли вниз. Но запас терпения ещё достаточно велик, и сохраняются все иллюзии в отношении власти, а значит – и поддержка власти.

Главным механизмом консолидации – это рост негативизма и антизападных настроений. Враждебность к Западу чрезвычайно велика, сегодня она работает как механизм укрепления коллективной идентичности. Список врагов показывает, что отношение к Западу непосредственно связано с его возможностями «оторвать от нас» тех, кто соблазняется «другим путем», тем самым «проявляя неуважение к нам», кто поворачивается к нам спиной. Если мы возьмём данные не за три года, как здесь, а чуть раньше, скажем, данные 2015 года, то на первом месте там были страны Балтии – Латвия, Литва, Эстония, страны «ренегаты» империи. Они немного чередовались в зависимости от той компании, которую власть проводила – то «бронзовый солдат», то дискриминация русских в Латвии, ещё какой-то прецедент. Но главное, что вся ненависть обращалась на ближайшие страны, которые выбрали европейский путь развития и правовое государство и тем самым дистанцировались от России. Именно они, так же как и Грузия, как и Украина в первый период антиоранжевой пропаганды, стали главным врагом. Сегодня это связка «Соединённые Штаты и Украина». Отсюда – падение позитивного отношения к Америке, Америка сегодня – главный враг. Мифы, которые сегодня распространяются по ТВ и другим СМИ, кремлевскими троллями в интернете совершенно фееричны: что Россия хочет извести большую часть населения России, оставив 18 миллионов для обслуживания трубы, ещё что-то подобное. Всё это всплывает в наших исследованиях совершенно фантастическим образом. То же самое по отношению к Евросоюзу.

На этом я закончу, я и так слишком долго говорил, поэтому давайте перейдём к вопросам.

Из зала:Добрый вечер. Спасибо за прекрасную лекцию, пять вам баллов с плюсом.

Лев Гудков: Спасибо, я запишу это в дневник.

Из зала: Сразу несколько вопросов. По «Вестнику» («Вестник общественного мнения. Данные. Анализ. Дискуссии», издание Левада-Центра – прим.) – рекомендуете ли вы его для популярного чтения. Я думаю, что здесь сидят практики (в политическом смысле), я сам постоянно участвую в выборах. У себя в Крылатском я проводил соцопрос, брал всю навальновскую базу, так как я член «Партии прогресса» и, конечно, их социологическая служба – ФБК – мне помогала в этом. Кстати, как вы к ней относитесь? Будем, например, рассматривать Леваду-Центр и ФБК по выборам мэра. Мне будут нужны данные, скоро будут выборы, мне будут нужны данные по 2016 и по 2017 годам. Скорее всего, в Москве соединят и выборы в государственную думу, и выборы муниципальных депутатов.

Лев Гудков: По «Вестнику» – мне было бы приятно, если бы его читали. Я считаю, что это очень полезное чтение. Ещё более полезное чтение – работы Юрия Левады, к сожалению, они вне поля внимания. Это трудное чтение, но я думаю, что более глубокого понимания, анализа и интерпретации у нас сегодня в России просто нету. А «Вестник» – читайте, что уж тут можно сказать.

Насчёт выборов мэра. Мне тут трудно сказать, потому что мы в ту кампанию провели только два замера, на большее, на проведение регулярной серии опросов у нас не было денег – это был как раз период наших проверок. Замеры были только в начале июле и, кажется, 30 августа, перед самыми выборами. Это явно недостаточно для прогнозирования. Тем не менее последний замер оказался интересным, не в плане цифр для угадывания, а в плане определения масштабов электората Навального.

Собянин хотел сыграть в честные выборы, поэтому было резко ослаблено использование административного ресурса, давления на электорат. Это привело к снижению явки зависимого электората, собственно собянинского. По нашим опросам около 80% из тех, кто был готов голосовать за Навального, заявили о том, что они «точно придут голосовать». А в электорате Собянина таких было, насколько я помню, что-то около 40-45% готовых придти. То есть у последних мотивация была гораздо слабее. А так как не было обычной мобилизации, то значительная часть собянинских избирателей, его электората, просто не пришли на выборы, полагая, что все будет как всегда, тогда как сторонники Навального явились в гораздо большем числе, чем можно было предполагать. По нашим исходным данным за Навального были готовы голосовать 18% от всех потенциально решивших участвовать в выборах – это примерно 600 тысяч. Кажется, за него проголосовало 630 тысяч, да? То есть мы ошиблись совсем на чуть-чуть. Но при снижении явки за Собянина процент сторонников Навального вырос до 27%. Не за счёт неточности данных наших опросов, а за счёт снижения давления на избирателей.

Наверное, социологи Навального сработали неплохо. Тут я ничего не могу сказать, я не очень знаком с их методикой. Мне кажется, что корректнее и точнее срабатывала команда Коневой, которая еженедельно отслеживала динамику избирательских предпочтений и, в конечном счете, благодаря этому выстроила точный тренд снижения избирателей Собянина и роста поддержки Навального. Мне кажется, в этом случае она была наиболее профессиональна. Вот, собственно, только это я могу сказать, так как не очень знаком с работой команды Навального.

Из зала: Спасибо большое за лекцию. Позвольте мне вернуться в глобальное поле, с которого вы начинали, рассказывая о тоталитарных режимах, в том числе – об опыте нашей страны. У меня возник такой вопрос: вы упомянули то, что мы знаем из истории – самые яркие тоталитарные режимы прекратили своё существование благодаря некоему воздействию извне.

Лев Гудков: Два или три, если учитывать Хусейна.

Из зала: А есть ли данные о другом опыте – возможно ли из этого состояния выйти благодаря внутреннему развитию, благодаря трансформации страны, а не под воздействием насильственного вмешательства извне? Или это единственный вариант их разрушения?

Лев Гудков: Есть очень мало работ, которые показывают рост внутреннего напряжения в социалистических обществах. Это исследования Жоржа Крупника, французского социолога. Есть исследования Ежи Мачкува, польского социолога, сегодня живущего в Германии, преподающего в Регенсбургском университете. Ну и это почти всё. Нет исследований факторов внутреннего разложения.

Косвенным образом, сегодня интересны ранние опыты анализа польских социологов, группирующихся вокруг «Солидарности» и журнала «Сизифус», которые исследовали сохранение структур гражданского общества, ещё довоенных, прошедших через войну, через социалистическое время, тех, которые потом и привели к появлению «Солидарности». Это, прежде всего, костёл, некоторые организационные формы, которые возникли еще во время войны, в Сопротивлении – «Летучий университет», другие подпольные организации, носители этики сопротивления террору. В Чехии есть очень неплохая книжка Коровициной («Чешский человек в первом десятилетии 2000-х годов») анализ по гражданскому обществу в Чехии как основе модернизации, где проводится идея, что период тоталитаризма в Чехословакии был достаточно короткий, а потому он всё-таки не уничтожил какие-то гражданские структуры, подобие связи между предшествовавшим обществом и началом сопротивления, Пражской весны. Без этого полуживого, но все-таки сохранившегося гражданского общества, без ретрансляции и памяти невозможна была бы Бархатная революция 1989 года. Какой-то намёк на такие структуры есть и работах наших прибалтийских историков и политологов, но это плохо прописано в балтийских странах, где период тоталитаризма тоже был гораздо короче, чем в России, поэтому там сохранилась, во-первых, память о предшествующей государственности плюс передача фамильного опыта, а во-вторых – некоторая этика сопротивления в виде фольклорных сообществ, земляческих и прочего. Но это и всё.

Систематической работы, тем более, той, которая мне кажется важной, а именно: анализа невидимых следствий, которые образуют коллективное подсознание как в положительном, так и в негативном смысле – вот этого анализа нету. Что жалко, потому то мне это кажется очень важным в исследованиях тоталитаризма. Не описания «классических» тоталитарных режимов, а изучения выхода из них, факторов их внутреннего разложения, наличия внутреннего сопротивления.

Наш проект «Советский простой человек» начинался в 1989 году. Юрий Александрович Левада, начиная проект, думал, что вот, всё, конец, обвал, как он это называл – «аваланш», то есть горная лавина, всё, система посыпалась. И нам, социологам тогдашнего ВЦИОМ, остаётся только исследовать, как меняется человек, сформированный в советских условиях, или как он уходит (в силу демографических причин). Левада полагал, что собственно, уход этого человека (этого типа человека) и обрушил всю систему. И дальше, как по поплавкам по течению реки, мы можем отслеживать изменения. Однако, уже на следующем шаге, замере 1994 года – а мы их проводим каждые примерно пять лет, то есть у нас есть данные по пяти замерам – возникли проблемы с интерпретацией. Было видно, что этот «советский человек» воспроизводится, не уходит. А в 1999 году пришлось пересматривать уже пересматривать исходные посылки, поскольку возникли сильнейшие реставрационные ожидания, иллюзии, связанные с приходом авторитарного лидера. Поэтому уже в 2003 году, после следующего замера, Левада пришёл к выводу, что надо отказаться от идеи, что это «уходящая натура», как он сначала назвал этого «человека». Он писал, что дело не в том, что думает о себе молодое поколение, более образованное, более толерантное, более идеалистичное, более прозападно или либерально ориентированное, – а в том, что с этим молодым поколением делают сохранившиеся институты, как они его перемалывают. Результатом этого столкновения романтизма и либеральных установок с реальностью, с необходимостью вписываться в систему, оказывается имморализм, цинизм, апатия, приспособление и реставрация (в каком-то смысле) предыдущего мира. Чувства рессентимента, зависти, ущемлённости чрезвычайно сильны. Они воспроизводятся, передаются от дедов к внукам, через головы поколения родителей, которые поддерживали перестройку, но которые в результате, по их словам, оказались главными проигравшими.

Из зала: Здравствуйте, Лев Дмитриевич. Вы сказали, что первые, так сказать, здания тоталитарных режимов опираются на молодёжь, и обещали более подробно рассказать, но пока ещё не дошли до этого. Можете несколько слов об этом сказать?

Лев Гудков: Первые исследования тоталитаризма, которые, как я уже говорил, начались эмигрантами из Италии, позднее, Германии, обращали внимание не только на новые политические формы, например, сращение партии и государства, двуконтурность этих режимов, на новую идеологию этих партий, которые категорически отрицали все предшествующие институты – буржуазную демократию, формальное право, либерализм, просвещение, культуру, – как писал Джованни Джентиле, соавтор Муссолини, в «Основах фашизма», – нужна воля, железная воля и ничего, кроме воли в государстве для проведения диктатуры и устранения гнилой демократии. Эти исследования также затрагивали описание новых, непривычных техник и практик социализации, создание детских, подростковых, молодёжных организаций (типа нашей пионерской, октябрятской, комсомола), благодаря которым формировался новый тип человека: преданный партии, полностью лояльный, ориентированный в будущее, отрицающий всё прошлое как отжившее, как пережиток. В этом смысле – человек свободный от культуры. Это был не просто новый тип человека, формируемый новыми институтами, но и материал, из которого выстраивалась вся тоталитарная система. В поле внимания исследователей находились именно эти системы, грубо говоря, пионеры, комсомольцы, «Молодая гвардия», гитлерюгенд, а также – «идейные» женские, спортивные организации, объединения промышленников и профсоюзов, подчинение их партии, то есть их функционирование как частей того, что называлось в Италии «корпоративным государством», и установление таким образом, тотального контроля над всей социальной структурой, подчинение государственным целям экономики, милитаризация ее и т.п. Но главное при этом – благодаря установке на ликвидацию страх форм и институтов, на массовые репрессии нежелательных или объявленных врага ми групп – открывались каналы мобильности для молодёжи. Не нужно было длительное время учиться, работать в жестких структурах, осваивая по мере обретения компетентности и практического опыта необходимые знания управления и т.п. Здесь террор и идеологическая преданность открывали совершенно другие возможности для карьеры. Без этого стремительного продвижения абсолютно лояльных партии и вождю «новых кадров», без этой новой школы, такой, как она была создана в советское время, после всех педагогических экспериментов в 20-е годы, вообще после отмены и разрушения старой школы (гимназии) и систематического преподавания, отказа от всех учебных программ, без этих новых форм педагогики, сопровождавшихся целой системой ограничения доступа к высшему образованию (вы, надеюсь, помните, кто такие лишенцы и в чем, собственно, заключалось это «лишение»?) и прочего, не была бы создана та тоталитарная система. Если говорить о советском времени, то советская школа сложилась только к концу 20 – началу 30-х годов. Первая программа исторического, например, обучения относится к 1934 году, тогда преподавание истории было вновь введено в школы. Тип советской школы радикально отличался от предшествующих. Это было типовое, единообразное образование, рассчитанное на всех, очень жёстко, бюрократически устроенное, по единым учебникам, по единым стандартам. Новая школа не сразу функционировать и действовать, потому что сначала надо было создать систему подготовки учителей, а потому уже отправлять их в школы. Поэтому первые выпуски этого нового поколения приходятся на предвоенные годы, и это поколение практически всё погибло. Поэтому по-настоящему советская школа развернулась уже в послевоенное время. А это все означает разрастающуюся лакуну образования и культуры, цену которых до сих пор не осознали.

Все тоталитарные режимы работают над молодёжью. Возьмите кубинское общество, возьмите китайское, историю культурной революции, когда молодёжь натравливали на предшествующие поколения и использовали как инструмент террора и устранения старого поколения с его остатками революционного идеализма. Я сейчас не смогу обо всём этом рассказать, но это очень интересная тема – тоталитарной обработки молодёжи.

Из зала: Лев Дмитриевич, скажите, пожалуйста, – социология даже не как наука, а как инструмент измерения общественного мнения, в какой мере сама влияет, воздействует на общественные реакции, формирует какие-то тренды?

Лев Гудков: Никак. Честно вам скажу: никак не влияет. Наши исследования предлагают обществу зеркало для того, чтобы оно могло всмотреться в себя. Если вы смотритесь в зеркало, а зеркало – это очень интересная вещь именно с точки зрения социологии и культурологии. Где висит зеркало в нашем доме? В прихожей и ванной, правильно? Когда вы просыпаетесь, вы в ванной смотрите, всё ли у вас в порядке. Или когда приходите снаружи или уходите – тоже проверяете. То есть вы модифицируете себя, формируете под взгляд Другого, готовитесь к взаимодействию с внешним миром. Поэтому зеркало – не просто отражение, это ещё и представление себя другим. Это не случайная функция зеркала, с зеркалом вообще связано много интересного, оно символически чрезвычайно нагружено. Зеркало в магических процедурах –проводник в другой мир, либо в верхний, либо в нижний. Это магический кристалл. Не случайно в живописи, особенно возрожденческой, зеркало выступает как очень частый атрибут, показывая другую перспективу, либо другой вид, это очень сложная игра. Но для того, чтобы видеть себя с точки зрения Другого, нужно уметь представлять себе мир Другого или других, видеть все сложность общества или точнее – многообразие других. Социология – это возможность понять и учесть это многообразие других, мотивы и значимость других, отличных от нас.

Так что в той мере, социология действительна только в той мере, в какой вы используете социологию, готовы воспринять других, так вы её и оцениваете. Сама по себе социология не случайно возникает в конце XIX века, она появляется в результате процессов модернизации и усложнения общества, его дифференциации, когда внезапно для многих возникают совершенно новые явления: это время появления современного, модерного общества. Сословный порядок разрушается, возникают новые практики и новые отношения между людьми. Поэтому первое, что начинает описывать социология, это жизнь мегаполисов. Это работы Георга Зиммеля, из которых возникает позднее американская чикагская школа. Или Эмиль Дюркгейм. Его классическая работа – «Самоубийство», изучение процессов распада и компенсирующих его, вновь образуемых интегрирующих механизмов. Дюркгейм – классик французской социологии, он начинал с анализа интегративных форм. Он всё хотел написать социологию морали, но не закончил, а промежуточная работа – это как раз социология распада. И именно он ввел формулу: социология рождается из духа «общества». «Общества», а не населения, это частая ошибка. «Общество» – это совокупность социальных отношений, основанных на солидарности и на взаимных интересах. Но принципиально здесь: это отношения без насилия и господства. Вспомните русское слово «общество», оно родственно словам «содружество», «ассамблея», «сообщество», «шляхетство». В языке осталось старое понятие – общество «Самолёт», «высшее общество», «хорошее общество», торговое общество «Кавказ и Меркурий», «Вольное экономическое общество» и т.п. «Общество» – это всегда отношения равноправных или, точнее, – равнозначимых действующих лиц, а не господина и раба. При крепостном праве нет общества.

Сам по себе социология – это не техника измерений, это – способ видеть, понимать, интерпретировать. А измерения – техническая вещь. Так же, как химия не сводится к переливанию чего-то из пробирки в пробирку, в ней есть теория, то же самое и в социологии. Так что самое интересное в социологии – это, конечно, понимание человека и человеческих связей.

Из зала: А ведутся ли у вас, или велись какие-то исследования элиту? нынешнюю, конечно. Нам не повезло, в отличие от Прибалтики, там тоталитарный режим длился меньше времени, и там осталась всё-таки хоть какая-то элита, связанная, предположим, с Европой. У нас её практически не осталось. Но за двадцать лет сформировалась бизнес-элита, государственная. Их нынешние настроения полностью совпадают с настроением большинства? Население радуется – опустим железный занавес, закроемся от мира, будем есть свою сметану, всё это замечательно. А бизнес-элита? Как они на это смотрят? Есть ли у вас какие-то на этот счёт исследования, идут ли они тоже в этом тренде?

Лев Гудков: Мы два, даже три раза пытались проводить исследования элиты. Первое, я упомянул его, это – «Циркуляция элит» в 1993-1995 годах. То был не опрос, а анализ биографий, документов. Результаты чрезвычайно интересны. Они опубликованы в нашем журнале в 1995-1996 годах. Второй раз был опрос экспертов, которых представили как «элиту», он получился неинтересным. А третье – это большое исследование 2005-2007 годов, начатое по инициативе Евгения Григорьевича Ясина, «Либеральной миссии». Это был именно опрос представителей элит. Он проходил с колоссальным трудом. Мы опрашивали сами, это было невыносимо трудно. В 1993, 1994 годах всё было открыто. На сломе системы все были доступны, по привычке отказывались отвечать только «красные директора». А администрация и бизнес-элита были открыты. Но к 2005 году система уже закаменела, бетонировалась, и доступ был чрезвычайно труден. Поскольку я сам тоже вёл опросы, я знаю, что для получения согласия, допустим, члена Совета Федерации или руководителя департамента какого-нибудь министерства, на интервью надо было двадцать пять, тридцать раз звонить и добиваться. Первый вопрос, когда ты опрашиваешь какого-нибудь сенатора или думского чиновника – А зачем мне это надо? А что скажет моё начальство? Число отказов было совершенно фантастическим. А после этого система просто закрылась и стала совершенно недоступной. По результатам этих исследований 2005-2007 годов вышла книга, она есть в интернете, на сайте «Либеральной миссии», она называется «Современные элиты России». Там есть материалы опросов. Кратко могу вам сказать, что отличие элиты от массы – микроскопическое. Наша элита – массовидная, оппортунистична, цинична и ничем не отличается от массы населения. Тогда ещё был жив Левада и говорил, что это – не элита, а «назначенные быть элитой». Что не одно и то же.

Оригинал